Научтруд
Войти

Проблемы культурной идентификации японцев в эпоху Мэйдзи (1868-1912) глазами европейцев

Автор: указан в статье

Е.Б. ВАСИЛЬЕВА,

ассистент кафедры теологии и религиоведения ДВГУ

ПРОБЛЕМЫ КУЛЬТУРНОЙ ИДЕНТИФИКАЦИИ ЯПОНЦЕВ В ЭПОХУ МЭЙДЗИ (1868-1912) ГЛАЗАМИ ЕВРОПЕЙЦЕВ

Литература о Японии как фактор, оказавший немаловажное влияние на самовосприятие японцев, представляет несомненный интерес. Поэтому мы сочли необходимым уделить внимание запискам иностранцев, посетивших Японию во второй половине XIX - начале XX в. Литература эпохи Мэйдзи в свое время была огромна. Но ее качество было различным. Одни путешественники долгое время жили в Японии и знали ее относительно хорошо, хотя бы с внешней стороны. Другие оказывались в «стране хризантем» ненадолго и не успевали или же не считали необходимым познакомиться с ней поближе.

Автор данной статьи ставит своей целью не воссоздать собственно «образ Японии» эпохи перемен, какой ее увидели европейцы, а скорее, добавить некоторые штрихи к этому образу. В целом европейцам удалось показать, насколько непростым было приобщение японцев к западной культуре. В связи с этим представляется важным выделить несколько моментов.

Иностранные наблюдатели японской жизни эпохи Мэйдзи отчетливо видели в ней «две Японии» - Японию интеллектуалов и Японию простого народа. Об этом писал Л.И. Мечников, направляясь в Страну восходящего солнца в 1873 г. на борту французского судна «Volga» вместе с самурайскими юношами и неким авантюристом-неудачником Гэндзиро1. Г. Велерс пишет: «... я невольно вспоминал дни, проведенные в Токио, среди тесного круга тамошней интеллигенции, которая дает иллюзию, что она - вся страна, потому что она ей управляет, и я понял, что существуют действительно две Японии (курсив наш. - Е.В.), между которыми расстояние гораздо больше, чем между ее передовыми элементами и нашими...»2

«Две Японии» различались одеждой, манерой говорить, отношением к западным новшествам. Общим было противопоставление себя европейской культуре. Исследователи японской культуры неоднократно отмечали разницу между японским и европейским менталитетами, однако, как нам кажется, в основе поведения как японцев, так и европейцев лежат некие универсальные закономерности. К ним можно отнести процесс идентификации, соотнесения личного или коллективного «я» с чем-то внешним, «другим». Столкновение с «другим», «чужим», неизбежно заставляет осмыслить себя самого. Главной причиной кризиса идентичности является столкновение с чуждой культурой, ее экспансией. Одним из стимулов к осознанию себя было для японцев не только знакомство с европейской

культурой, но и попытка посмотреть на себя глазами европейцев. И то, что они видели, напоминало отражение в кривом зеркале. Их недостатки казались преувеличенными, достоинства - преуменьшенными, а в целом они сами себе казались смешны. И это порождало то ощущение, которое в последнее время во франкоязычной литературе получило название «mal de soi», что можно перевести как «боль самоощущения» (в пространстве окружающего, в контексте существования)3.

Какой же увидели Японию европейцы? Многие образованные японцы, особенно побывавшие в Европе, были знакомы с этим отношением, которое только усугубляло их мучительное переживание и осознание несовершенства своей страны в сравнении с мощью и блеском европейской цивилизации. В лице представителей этой цивилизации, наводнивших страну, Запад бросал вызов Японии не только в техническом и военном, но и культурном отношении, причем не только на уровне идей, но и на уровне бытовых мелочей.

Необходимо отметить, что болезненные переживания были в наибольшей степени свойственны интеллектуальной элите, и в наименьшей -среднестатистическому японцу. Простой народ без особенно мучительной рефлексии копировал у Запада то, что было интересно или предписано, однако и это не проходило даром -заимствования эпохи Мэйдзи сопровождались ростом ксенофобии. MOJKHO сказать, что в народной среде тоже происходили поиски идентичности, которые были менее болезненными, чем в среде интеллигенции, и проходили, скорее, на бессознательном уровне. Мы считаем, что об этом свидетельствуют описания японского быта, оставленные европейскими путешественниками.

В литературе о Японии середины XIX - начала XX вв. действительно нашли отражение многие любопытные стороны жизни японского общества, причем как раз те, которые сами японцы старались скрыть. Во всяком случае, в японских источниках, в трудах японских мыслителей, несмотря на их критику недостатков или отстаивание достоинств собственной культуры, эти факты отражения не нашли. Многие бытовые мелочи казались не заслуживающими внимания, однако, на наш взгляд, они вполне достойны рассмотрения, если обратиться к герменевтике социального действия, предлагаемой П. Рикёром4

Европейцы с неким снисходительным, но не всегда праздным и подчас скрупулезным любопытством старались замечать все, что находили достойным внимания, в основном выявляя сходства и различия между европейской и японской культурами. Так, излюбленными объектами их внимания часто становились японские общие бани, которые, несмотря на их официальный запрет, продолжали существовать какое-то время; далее - тюрьмы, куда иностранцев специально водили на экскурсии; учебные заведения; рисовые поля и т.д., и т.п. Все, что угодно, в Японии могло стать для них развлекательным зрелищем, поскольку отличалось от привычного, обыденного, того, на что в Европе они привыкли не обращать внимания.

Обычно произведения такого рода писались снисходительнодоброжелательно с оттенками иронии или восторженности. Основной их целью являлось познакомить тех, кто еще не побывал в Японии, с впечатлениями путешественника. Соответственно, в задачи автора входило придание занимательности своему повествованию.

Всевозможные описания были неотъемлемой частью литературы о Японии. По прибытии на место назначения европейского путешественника ждали первые впечатления от общения с японцами, особенно сильные, если в дороге он не успевал познакомиться ни с одним из них. Первое ощущение, которое у него возникало (особенно, если раньше он знал Японию лишь понаслышке или по книгам),- ощущение чуждости. Отчуждение от культуры, казавшейся поначалу дикой и варварской (оттого, что была незнакомой), сопровождалось стремлением сразу же провозгласить превосходство своей собственной культуры (как родной и хорошо знакомой). Находясь в Японии, любой иностранец-неазиат чувствовал как некое целое европейскую культуру и свою к ней принадлежность, независимо от национальности. Это было деление на «мы» (европейцы) и «они» (азиаты). Если путешественнику везло и ему удавалось вскорости после прибытия в Японию познакомиться с европейски образованными представителями японской интеллектуальной элиты, ощущение чуждости немного сглаживалось. Но совсем не исчезало, как можно заметить из воспоминаний русского военного моряка М. Верна. Вот как он рассказывает о знакомстве с неким Сига.

«...Это замечательный в своем роде Японец. Он провел юность в России, получил там хорошее воспитание, говорят, даже окончил курс в Г орном институте, затем объездил всю Европу, был в Париже, Лондоне. По возвращении своем в Японию он был сделан камергером при дворе микадо, но при перемене одного из министерств впал вдруг в немилость и уехал в свое поместье в Нагасаки, где ему принадлежит целый остров. Как только приходит русское судно, Сига-сан обязательно приезжает туда первым, со всеми знакомится, предлагает свои услуги по осмотру города, и т.к. он говорит совершенно чисто по-русски, то является всегда желанным гостем. Делая визит, он приезжает обыкновенно одетым в европейское платье, с тростью, в лакированных ботинках, даже в золотых очках, т. к. глаза предательски выдают его национальность: словом, является

совершенным джентльменом; но как только его визит кончается и он возвращается к себе в Иносу, то сюр-тук-пальмерстон сейчас же заменяется неуклюжим киримоном (здесь и далее сохраняются авторские орфография и транскрипции японских слов. - Е.В.), лакированные ботинки деревянными сокки, очки, конечно, сбрасываются, и блестящий Александр Алексеевич Сига превращается в Японца самой чистой крови. Видя его сидящим по-японски на циновке, с проворством набивающего себе рот рисом посредством двух палочек, не хочется верить, что это тот самый человек, который еще утром был вполне цивилизованным Европейцем и заинтересовал всех рассказом о своем пребывании в Лондоне...»5

Приведенный отрывок наглядно иллюстрирует европоцентристскую позицию, характерную для большинства авторов, писавших о Японии. Все, что имеет отношение к европейским манерам, объявляется хорошим, все, что им не соответствует, подается с негативным оттенком.

Как свидетельствовал один из путешественников, оставивших нам свои впечатления о Японии, Г. Велерс, мнения «о современной Японии» были «очень различны». Во Франции и ряде других так называемых «великих держав» «новейшие писатели в большинстве случаев относились строго или пессимистично к этой новой пришелице в великой семье современных государств...»6 Сам же автор весьма симпатизировал Японии. Г. Велерс жил в Японии, был знаком с японскими порядками и пытался объективно отразить свой опыт. Его свидетельства оставлены на рубеже XIX-XX вв. и отражают облик Японии, в которой уживались традиционные и заимствованные у Запада черты.

Символическим можно считать описание Токио. Так, Г. Велерс отмечает, что в облике Токио начала века можно было увидеть сразу три города: европейский; город, которого еще совершенно не коснулось европейское влияние, и императорский город. «Первые два города мало отделены друг от друга, переход между ними почти не заметен. Наоборот, императорский город резко отделен от двух других, являясь, однако, их

7

синтезом, т.к. в нем самое старое соприкасается с самым передовым...» Автор описывает не только оживленные улицы Токио, но и тихие, сонные улочки Киото. «Киото отстало. Иностранцы возбуждают всеобщее любопытство. При виде их уличные мальчишки разевают рты от удивления... На иностранца таращат глаза, но ему приветливо улыбаются; студенты ему кланяются...»8 Однако приветливые улыбки японцев вовсе не означали, что они на самом деле симпатизируют иностранцам. Чувства они испытывали, скорее, смешанные. Далее в конце XX в. многие исследователи отмечали, что «на различных уровнях общения до сих пор чувствуются элементы ксенофобии, стремление некоторых японцев дистанцироваться от "гайдзин" ("иных людей" -"иностранцев")...»9

В целом иностранцы отмечали, что Япония эпохи Мэйдзи не являлась чем-то цельным и гармоничным, сочетала в себе самые резкие социальные противоречия10.

Европейские путешественники особенно любили описывать различные празднества и торжественные мероприятия, на которых им довелось побывать. Эти описания довольно любопытны с точки зрения поведения народных масс.

Здесь, как нам кажется, уместно сделать некоторое историко-культурологическое отступление. В основном оно касается народных низов. Столкновение с чужеродной культурой, подсознательно воспринимаемой как Хаос, тем более в таком масштабе и за такой короткий срок, освобождало хаотическое начало в японском народе, именно в низших его слоях, поскольку народная, низовая культура является более стихийным началом по сравнению с культурой «верхов». И это неизбежно отсылает нас к

работам выдающегося отечественного литературоведа и культуролога М. Бахтина11, автора семиотической теории карнавала, получившей название «карнавализация». В основе этой теории лежит идея об инверсии, т. е. переворачивании смысла двоичных противопоставлений (иначе -бинарных оппозиций12) в сознании народа во время карнавала. М. Бахтин применил понятие карнавала13, ежегодного праздника перед великим постом, ко всем явлениям европейской культуры Нового времени. Историки и культурологи, в свою очередь, широко используют его концепцию для интерпретации явлений культуры неевропейских народов - например, банту, народов Латинской Америки. Нам кажется, что вполне уместно рассмотреть в этом ключе некоторые явления японской культуры. Представление о стихийности, карнавальности народного (низовогр) мироощущения и стремлении выплеснуть таким образом некоторую «вольность, утопичность, устремленность в будущее» как нельзя более подходит к японскому народу. И это обращало на себя внимание европейцев. Для японцев эпохи Мэйдзи, как и для средневековых европейцев, было характерно представление «о празднике как о временном обновлении, очищении народа, о гротеске как способе победить страх перед страшным и чуждым человеку миром...»14 (курсив наш. - Е.В.).

В глазах японца из народа Запад как раз и представал чуждым миром, подсознательно воспринимавшимся как Хаос. Чуждый мир почти всегда воспринимается как Хаос, особенно в том случае, когда о нем ничего не известно или известно мало. Вспомним, что европейцы времен средневековья населяли неведомые земли людьми с собачьими головами и прочими чудовищами. А. Н. Мещеряков, основываясь на текстологическом анализе, доказал, что в Японии времен государства Ямато «синтоистские божества в представлениях японцев обладали двойственной природой: антропоморфной и зооморфной, причем сознание представителей властей Ямато наделяло божеств непокоренных локусов звериным обликом. Все, что находится вне пределов власти царя, - это область господства Хаоса (курсив наш.-Е.В.), населенная дикими животными, змеями, грабителями, божествами, которые своим ядом отравляют путешественников...»15 Автор говорит, что оппозиция антропоморфное -зооморфное в данном случае является вариантом оппозиции культурное -природное16. Для нас это утверждение важно постольку, поскольку выражает установку на противопоставление "своего" и " чужого". В отличие от "своего" (культурного) "чужое" (природное) воспринимается как хаос и поэтому наделяется различными отрицательными качествами. Бессознательно это повторяется при любом столкновении с чужим», в любую историческую эпоху. И это объясняет многие стихийные проявления неприязни к «чужому», например рост ксенофобии в народных низах в эпоху Мэйдзи.

Кроме того, в пользу предположения, что западная культура воспринималась как хаос, говорит тот факт, что в течение двух с лишним столетий эта культура, как и контакты с ее носителями, находилась под запретом. Запрет (независимо от понимания или непонимания его причин) за это время четко

отложился в народном сознании. Этому способствовали, в частности, репрессивные меры против тех, кто его нарушал (вспомним преследования, которым подвергались многие ученые-рангакуся со стороны властей). Как убедительно доказали историки, принадлежащие к французской школе "Анналов", ментальные установки меняются гораздо медленнее, чем политическая или социально-экономическая ситуация17. Таким образом, открытие страны и снятие запрета на контакты с иностранной культурой да и само массированное проникновение последней были равносильны вторжению Хаоса, или бессознательного18. Отсюда и вытекают усиленные поиски идентичности на всех уровнях сознания. На уровне же личного и коллективного бессознательного соприкосновение с внешним Хаосом (западной культурой) пробудило хаос внутренний, что вызвало активизацию архетипических представлений, чем умело воспользовались японские политики и идеологи.

Но вернемся к проблеме гротеска. Сами описания сценок из жизни японского народа, оставленные европейцами, во многом гротескны. Конечно, в некотором смысле это вызвано стремлением преувеличить степень смешного для придания повествованиям большей занимательности, но многое действительно имело место и вызывало мучительное чувство стыда у японцев-интеллектуалов, приобщившихся к культуре Запада не поверхностно и не гротескно.

В записках разных европейских наблюдателей японской жизни есть несколько весьма любопытных совпадений. Для нас наиболее интересны два из них, касающиеся поведения японцев на различных праздниках и в общественных местах. Это можно отнести к поискам идентичности на уровне бессознательного, а также на чисто бытовом уровне.

Первый момент - сама атмосфера праздника, карнавала. И сегодня японские праздники уходят корнями в исконную, неизменную, древнюю Японию. Роли праздников в современной Японии посвящен ряд исследований, в том числе и отечественных19. Однако эпоха Мэйдзи была ближе к традиционной Японии, чем современность. Поэтому для нас важно то, как выглядели японские праздники в глазах внимательных наблюдателей-европейцев.

На наш взгляд, здесь уместно небольшое историческое отступление, относящееся к последней трети эпохи Токугава, для которой были характерны такие интереснейшие явления, точнее, про-явления карнавальной культуры японского народа, как стихийные низовые движения, такие как "Окагэ маири" (1830) и "Эдзя най-ка!" (1867-1868), проходившие в форме паломничеств и карнавально-танцевальных шествий. Карнавальные паломничества активно практиковались в Японии с 1614 г. "Окагэ маири", иначе - "Исэ-маири" ("хождения с просьбой о помощи") представляли собой паломничества в синтоистские святилища в Исэ и к императорскому дворцу в Киото, которые в период Токугава приняли особенно широкий размах. Их можно расценить как пример "усиления влияния синто на уровне массового сознания"20. Под лозунгом "Эдзя най-ка!" проходил ряд

своеобразных массовых народных выст21уплений в большинстве провинций Японии с осени 1867 г. по апрель 1868 г. В японской истории эпохи Токугава известны стихийные народные движения социального протеста "Ёнаоси!" ("Исправить жизнь"), "Утиковаси" ("Порушить"), по форме

представлявшие собой крестьянские и городские бунты22. По сравнению с ними, движения "Окагэ-маири" и "Эдзя най-ка!" носили более мирный характер. Однако в последнем явственно наблюдались проявления ксенофобии.

В целом эти движения носили мистический характер, в них проявлялось эсхатологическое осознание кризиса, постигшего Японию. Столкновение с западной культурой в середине XIX в. только усилило это ощущение. Движения «Окагэ маири» и «Эдзя най-ка» тесно переплетались. Смысл их заключался в избавлении от повседневной действительности. Во время карнавальных паломничеств человек «выпадал из существующей иерархической структуры. Он переставал нести присущие ему социальные функции, переставал быть хозяином, отцом, мелким чиновником»23. В числе участников таких движений было много людей, имевших низкий социальный статус - женщин, младших детей в семье, нищих, париев.

Для движения "Эдзя най-ка!", в которое вовлекались миллионы людей, были характерны «оргиастическое нарушение принятых норм, запретов и табу, временная ломка всевозможных стереотипов поведения, выражение в самобытных религиозно-культовых формах стремления к счастью и надежд на добрые перемены в жизни»24, не приводившие, однако, как правило, к действенным формам социальной активности. В различных районах Японии, охваченных этим движением, его проявления варьировались в зависимости от специфики обычаев того или иного города или деревни. Но в целом движение проходило по достаточно определенному и более или менее единообразному "сценарию"25. Важно отметить, что для японской карнавальной традиции были характерны " всевозможные переодевания, травестия, песни и танцы в духе бурлеска, в которых, как правило, присутствовали нарочито вульгарные и эротические мотивы"26.

Не менее характерным для всевозможных вариаций движения-праздника "Эдзя най-ка!" было стихийное проявление ксенофобических настроений, т.е. неприязни к иностранцам27. Ксенофобия остро ощущалась в Японии в 50-60-е гг. XIX в.28 и находила выражение даже в карнавальных формах сознания. Попытки увязать карнавальные мотивы и ксенофобию, явления, восходящие к такому понятию, как "коллективное бессознательное" К.Г. Юнга, могут дать простор для интерпретаций с точки зрения поисков национальной и культурной идентичности в народной среде.

Упоминание движения "Эдзя най-ка!" возвращает нас к сходным моментам, описанным иностранными путешественниками в Японии более позднего времени. Правда, на протяжении самой эпохи Мэйдзи уже не наблюдалось таких мощных и масштабных низовых движений, поскольку социальная жизнь после совершившегося государственного переворота постепенно входила в спокойное русло. Но стихийнокарнавальное начало не исчезло и давало о себе знать при малейшей возможности. В эпоху

Мэйдзи народное карнавальное начало находило выражение в традиционных мини-карнавалах, обычно приуроченных к какому-либо локальному религиозному празднику, либо приобретало всеобщий характер в связи с общегосударственными праздниками. В любом случае, по сравнению с рассмотренными выше движениями ("Окагэ-маири", "Эдзя най-ка!"), оно больше поддавалось правительственному контролю и не выходило за определенные рамки.

Любовь японского народа к праздникам и карнавалам не ускользала от внимания европейцев. Несмотря на то, что Япония встала на путь модернизации и сопутствующей ей европеизации, она не становилась и не собиралась становиться целиком "европейской". И это было более заметно именно в народной стихии. Русский путешественник Ф. Купчинский замечал: "Японцы любят сбрасывать с себя европейские одежды и манеры. Любят вспоминать настроения старины в играх и самурайских маскарадах, в публичных национальных шествиях, празднествах, на которых единым духом слетает все наносное, чуждое им, и живет только дико веселая пестрая толпа азиатов, просыпается жаргон - быстрая крикливая простонародная сокращенная речь, -вспоминаются песни старины о подвигах самурайских воителей. И не любит европейцев такая толпа. Встречая их на улицах дикими криками, хохотом и отборной японской бранью, такая процессия даже не безопасна для европейца-прохожего, если последний не обладает инстинктивным тактом, выдержкой и хладнокровием..."29 Интересное и характерное описание народных празднеств, в которых ярко выражена их карнавальная природа, приводит А. А. Черевкова в "Очерках современной Японии"30.

Второй момент - различие в поведении, зависящее от того, в какое платье был одет японец, - в европейское или национальное. Выше уже приводилось свидетельство М. Верна о различиях в поведении японца Сиги в обществе иностранцев и дома. Важной границей между тем или иным типом поведения был момент переодевания. О различных курьезах, связанных с европейской одеждой в Японии, ее правильным или неправильным употреблением, оставлено много свидетельств европейских путешественников. Мы приводим их здесь не для того, чтобы лишний раз напомнить о том, что порой желание следовать примеру Запада было чрезмерным и неуместным, а с целью интерпретации подобных явлений, поскольку они имеют некое значение, на которое раньше почти не обращалось внимания.

С этой точки зрения, например, любопытно замечание Г. Велерса о цилиндрах. Указанный автор отмечает, что их носят, "главным образом, сторонники Запада, хороших манер, всего нового. Надо сказать, что те же джентльмены, которые в национальных костюмах очень воздержанны, становятся обжорами, как только они надевают европейский костюм, а при виде европейского буфета они теряют последнее самообладание, и тогда их шелковая шляпа служит хранилищем всего, что их желудок не смог принять..."31 (Здесь мы снова обратим внимание на момент переодевания как сигнал к тому или иному типу поведения.) Относительно привычки

складывать остатки еды в цилиндры или куда-то еще можно привести и другое любопытное свидетельство. Один из наблюдателей японской жизни, Д. Шрейдер, описывает японский обед, на который он был приглашен. "Во время обеда, когда подавались наиболее вкусные блюда, некоторые гости (курсив наш. - Е.В.- Нам важно, что это не было повсеместным явлением и в сущности не противоречит нашим предположениям, что переодевшийся в европейское платье японец переставал себя вести согласно общепринятым традиционным нормам поведения.) забирали с собой все, что им нравилось больше всего и чего они не могли, однако же, тут же и съесть, и клали в свои широкие рукава, завернув предварительно объедки в несколько листков тонкой японской бумаги, которую они всегда носят с собой (в широких рукавах киримона), употребляя ее вместо носовых платков и салфеток" . В настоящее время трудно судить, насколько нормальными, т. е., общепринятыми были подобные мелочи, однако они и составляли разницу в восприятии японцами и европейцами друг друга. Например, продолжая тему странного (и с европейской точки зрения - неприличного) поведения японцев за обедом, Шрейдер приводит нашумевший в свое время инцидент, когда по завершении официального обеда у представителя Англии, посланника лорда Эль джина, уполномоченные японского императора вдруг начали "торопливо завертывать в бумажки оставшиеся у них на тарелках объедки ветчины, колбасы и пирожных и класть их в рукава, имея в виду показать дома, чем их угощали у английского лорда, - то последний и вся его свита были так поражены этим небывалым инцидентом, что даже, говорят, забыли проводить их до порога дверей, чем нанесли тяжкую обиду самолюбивым японцам. После, говорят, лорду дали даже понять, что он не только не должен был обнаруживать своего удивления по поводу "вполне нормального" и " обыкновенного" поступка японских вельмож, - но, наоборот, по японскому этикету, ему следовало бы даже выразить крайнее удовольствие, что его трапезе делают подобную честь, и постараться навязать своим гостям еще кое-что из тех блюд, которых они не успели с собой захватить"33. Если оставить в стороне вопрос об особенностях исконно японского этикета и обратить внимание на то, что большинство японцев все-таки хотели приобщиться к цивилизации в европейском смысле, им следовало лучше усвоить ее внешние проявления. Цивилизация японцами понималась подчас весьма своеобразно. И все-таки момент переодевания в европейское платье играл немаловажную роль.

Об этом свидетельствуют записки Генриха Дюмолара, француза, проведшего в Японии эпохи Мэйдзи "более 3-х лет в разъездах по всем

34

направлениям . Так, описывая поведение «политических деятелей» Японии, или «политиканов» (автор подразумевает под этим понятием представителей нижней палаты японского парламента. - Е.В.), Г. Дюмолар говорит об их поверхностном европейском образовании и непомерных заносчивости и тщеславии35. Однако постепенно они начали приобретать власть, отчего японская политическая элита была вынуждена с ними считаться. Так, маркиз А. Ямагата «в бытность свою президентом совета министров (при-

близительно осень 1898 г.- Е.В.), пригласил членов парламента на большое празднество, устроенное им в честь столичных властей и высокопоставленных иностранцев (курсив наш.- Е.В.).Такая честь была оказана депутатам впервые, и это празднество было не лишено живописных картин. Можно было любоваться, как бравые японские законодатели, имеющие очень слабое представление о европейских обычаях, влезали с ногами на диваны, или же балансировали, стоя по двое на цветочных кадках, с целью получше разглядеть танцующих. Иные были в сюртуках, другие - в охотничьих костюмах, а женщины щеголяли - кто в туфлях разного рода, а кто и просто босиком (курсив наш. - Е.В.). Надо, впрочем, признаться, что попадались и европейцы, ужинавшие... не снимая шляп»36. Об этом же писал и серьезный токийский журнал "Майнити Симбун", так что подобное описание не было преувеличением со стороны европейского автора. Многие японцы были возмущены поведением своих соотечественников, которые явились на бал непричесанными, громко разговаривали, курили при дамах, дрались за место у буфета, набивали карманы пирожками и разгуливали по залу, размахивая ножами и вилками37.

Подобное поведение можно интерпретировать по-разному. Например, может возникнуть подозрение: не делали ли члены японского парламента этого всего нарочно, чтобы показать свое неуважение к европейским обычаям? Вряд ли японцы не отдавали себе отчета в неприличности такого поведения, хотя бы потому, что хорошо были знакомы с приличиями своей национальной традиции, которая вовсе не повелевала им вести себя подобным образом, особенно с вышестоящими. Такое поведение могло бы трактоваться как своего рода осознанное шутовство, призванное оскорбить чувства европейцев и рассчитанное именно на их присутствие. Но исходя из пристрастия японского народа к карнавалам и гротеску, можно сделать вывод, что такое поведение проявлялось, скорее всего, в большей степени неосознанно: как способ уйти от традиционных морально-этических, ритуально-условных и других регламентации поведения (в основном конфуцианских) с помощью переодевания. В этом как раз и есть элемент гротеска, описанный европейцами и вызывавший смущение более образованных японцев, чье поведение не было таким непосредственным. С точки зрения М. Бахтина, момент гротеска - это возвращение человека к себе самому посредством разрушения существующего мира и попытки прорыва к новым формам. В гротеске присутствует бессознательное "предвкушение" обретения некогда потерянного "рая". В нашем случае - свободы поведения, не скованной условностями, которыми пронизана традиционная культура японцев, в том числе и культура поведения. По Бахтину, гротеск "всегда проникнут радостью смен", он "освобождает от всех тех форм нечеловеческой необходимости, которые пронизывают господствующие представления о мире..."38 Что еще важнее, смеховое начало и карнавальное мироощущение, лежащие в основе гротеска, "разрушают ограниченную серьезность и всякие претензии на вневременную значимость и безусловность представлений о необходимости и освобождают человеческое сознание, мысль и воображение для новых возможностей. Вот почему большим переворотам... всегда предшествует, подготовляя их, известная

карнавализация сознания"39. (В связи с этим высказыванием можно снова упомянуть о движении "Эдзя най-ка!", предшествовавшем перевороту Мэйдзи). Стоит вспомнить, что выводы М. Бахтина перекликаются с представлениями о гротеске в даосизме и дзэн-буддизме - пришедших в Японию из Китая учениях, в которых существовала точка зрения, что нелепые поступки часто приводят к пробуждению истинной духовной природы человека, к «просветлению». Интересно, что представления о хаосе у самих китайцев были двойственны - существовало понятие о первичном Хаосе40 (Дао), который являлся созидательным началом, отождествлялся с царством света и в то же время являл собой непроявленную «тьму вещей» и т.д. Наряду с этим было представление о хаосе как деструктивном начале, порожденном человеческим несовершенством и невежеством, нарушающем естественный порядок вещей41.

Было ли описанное выше поведение политиков, пытавшихся изобразить себя бывалыми «европейцами», попыткой вернуться к «себе» или же уйти от «себя»? Нам кажется, бессознательное побуждение к такому поведению можно сформулировать так: «Раз я надел европейское платье, значит, здесь и сейчас я - европеец и могу вести себя как европеец». В принципе это было то же самое желание, что лежит в основе карнавали-зации, - быть кем-то другим. В сущности, это процесс идентификации в одном из значений этого термина. В данном контексте под идентификацией мы подразумеваем «копирование поведения другого, близкое к страстному желанию походить, насколько возможно, на этого человека»42. Нам кажется, что попытка обретения «себя» описанными выше злополучными гостями Ямагата Аритомо, поднятыми на смех европейцами и своими же соотечественниками, происходила через неосознанное стремление к достижению внутренней свободы за счет принятия на себя роли «другого». А если допустить, что вышеназванные «политические деятели» не были знакомы с обычаями европейцев или знали их плохо, то их поведение говорит о том, что они представляли себе европейцев именно такими. Обжорами, невежами и неряхами. И это свидетельствует об их сознательной или бессознательной неприязни к иностранной культуре. Кстати, вышеприведенные фрагменты записок М. Верна, Г. Велерса, Ф. Купчинского тоже фиксировали разницу между поведением японца в национальной одежде и в европейской.

Таким образом, помимо различных торжеств, излюбленным мотивом в жанре «записок путешественника» и вообще в литературе о Японии рубежа веков являлось описание одежды японцев - от простого народа до высокопоставленных чиновников, не исключая самого императора Мэйдзи43. Особое значение придавалось описанию как таковому, поскольку авторы стремились передать читателю то, что удалось увидеть. В основном иностранцы фиксировали разницу между "мы" и "они" во всем, делалось это почти автоматически, с чисто познавательной целью.

Довольно часто в записках путешественников упоминалось и о других заимствованиях японцами западных "достижений", преимущественно в ироническом ключе. Так, Г. Велерс находит забавным, что в Японии стен-

и н 44

ные часы "висят повсюду, но или стоят, или показывают разное время" . Помимо различных курьезов, европейцы были опечалены тем, что под влиянием знакомства с их культу45рой многие японцы утратили традиционную национальную учтивость .

Иностранцы рассуждали абсолютно обо всех сторонах жизни японского народа, о его истории, политике, императоре. Они вовсе не собирались обижать японцев демонстрацией своего превосходства, но тем не менее демонстрировали его. Во многом это превосходство было лишь кажущимся, но большинство европейцев настолько плохо и поверхностно были знакомы с Японией, что не могли этого заметить. Европейцы привыкли больше замечать недостатки, нежели достоинства культур "отсталых" с их точки зрения народов. Они желали приобщить японцев к своей цивилизации. Европейскому сознанию рубежа веков еще чужда была идея культурного плюрализма, основанная на уважении к самобытности иных, неевропейских, культур. Отсталым и смешным они считали все, что не вписывалось в европейские представления о прогрессе и цивилизации. Вследствие этого их восприятие и анализ особенностей восточных культур были ограниченными.

Однако европейцы все же отдавали должное экономическим и политическим достижениям Японии, особенно после того, как ей удалось выдвинуться в ряд "великих держав". Но чувство превосходства оставалось неизменным. Кроме того, Японии бы не удалось (так думали европейцы) стать столь мощной державой, если бы она не встала на путь цивилизации в европейском понимании этого слова.

Таким образом, помимо признания разнообразных достоинств японского народа и его успехов в продвижении по пути "цивилизации", европейцы замечали и высмеивали (заслуженно или незаслуженно) множество недостатков или явлений, которые они принимали за недостатки. Это во многом способствовало усилению ксенофобических настроений, особенно по мере того, как Япония набирала силу на политической арене. Однако европейцы на первых порах были необходимы, и с их присутствием вынужденно мирились. Простому народу это было труднее, чем образованной верхушке японского общества. Ведь сразу после "открытия" Японии для иностранного присутствия "массы требовали лишь изгнать варваров", а "идея заимствования европейской цивилизации родилась именно в правящих кругах"46, отмечал немецкий японовед К. Ратген. Сознание собственной отсталости оскорбляло национальные чувства японцев. Многие иностранцы это понимали и относились к болезненному

47

самовосприятию японцев сочувственно .

Следует отметить еще один важный момент. То, что после революции Мэйдзи иностранцы получили доступ в Японию, еще не означало, что все двери в Японию для европейцев открылись. «Еще многие десятилетия европейцам предстояло разглядывать Японию с борта канонерки или из окна "чайного домика"... Необходимо признать: европейцы в подавляющем большинстве видели и могли видеть в Японии только то, что японцы сочли

48

нужным им показать» . А. Черевкова писала, что по возможности на тор-

жественные мероприятия

Другие работы в данной теме:
Научтруд |